facebook  ВКонтакте  twitter
Журнал выходит ежемесячно. Основан в 2018 г.   МОИ ЗАКЛАДКИ
» » Ульяна Верина. ПАРАНОИДАЛЬНЫЙ МЕТАСЮЖЕТ

Ульяна Верина. ПАРАНОИДАЛЬНЫЙ МЕТАСЮЖЕТ


(О книге С. Ивкина “Щебень и щебет” - М.: Стеклограф, 2018)


Хорошее предисловие к поэтической книге должно быть написано так, чтобы указать читателю вектор, с которым можно было бы сверить себя и автора в процессе чтения. Полученный результат, разумеется, может и не совпасть, но авторитетное мнение будет оставаться с каждым читателем книги. Данила Давыдов, признанный авторитет в современной поэзии, в предисловии к новой книге Сергея Ивкина сформулировал пожелание-обращение к “параноидальному реципиенту”, готовому видеть целостность даже там, где ее нет. И тем самым благословил на ее поиск.
В этом смысле я, конечно, параноик, потому что абсолютно убеждена в том, что случайных и разрозненных книг не бывает. Когда она собрана в целое, желание видеть и читать ее как целостность возникает непроизвольно. Даже если это, как точно заметил автор предисловия, “щебень”, а не “камень”, и “щебет”, а не “песнь”.

О том, что в лирике С. Ивкина нет высокого понимания поэта, мне уже доводилось писать: рецензию на книгу 2015 г. “Символы счастья” я назвала “Поэзия от частного лица”. Там единое пространство культуры, принадлежащее равно всем, присваивалось и отводилось в пользование “некоторым” – своим, любимым, знакомым, родным, названным поименно. В книге “Щебень и щебет” стратегия противоположна: поэт “щебечет”, чтобы не проговориться, чтобы не назвать имен тех, кто вызвал к жизни эти стихи и эту книгу, и чтобы не проявить себя. Но все же сюжет прорастает сквозь нежелание поэта, как и лирическое “я”, как бы ни старался автор, приобретает определенные черты. В книге есть ясная композиция, повторяющиеся мотивы и образы, которые связывают части в единое целое. И – да, в итоге возникает сюжет о любви, старый как мир, такой неинтересный для передовой актуальной поэзии, такой неактуальный… Но книга “Щебень и щебет”, по-моему, отличный повод взглянуть на то, как может существовать лирика в наши дни. Раз, два, три, четыре, пять – я иду искать. Невозможно спрятать за раздробленностью и темнотой стиля то, что изначально цельно и искренне.

В первом же стихотворении есть “она” и “я” – при этом “я” – море, а “она” предпочитает более надежные материи. Отсюда – тотальное одиночество (“Женщины, с которыми я дружил…”), в котором, однако, есть место для новых обреченных отношений.

Имя Анна в третьем стихотворении тщательно шифруется “щебетом”, доходящим до графоманства. Ад, шарад, расклад, парад, преград – так можно до бесконечности называть и нанизывать, и все равно смысла не возникнет. Потому что автор и не хочет этого. Возникновению смысла препятствуют и остраненные конструкции “на всё расклад”, “разум оставишь в ней”, – предлоги не лощеной речи коверкают готовые, легко вопроизводимые конструкции.

Когда возникают имена из пространства культуры – Селин и Барон Суббота, в тесной связи с рассуждениями болящего “я”, и смерть и страдание приводят к мыслям о счастье, – оказывается, оно в том, что головы нет:

Счастье моей головы — nota bene! —
то, что она отрезана и обложена ватой.

И снова небрежная грамматика: счастье не “в том”, а “то”, – безголовый герой и не может говорить высоко, красиво, связно.
Вроде бы, герой нам ясен, но в первых строках следующего же текста выясняется, что голова таки есть: “У него с рождения две головы, то есть четыре ума…”. Запасная голова, которая может складывать и умножать: “Восемь мнений. Двадцать два варианта событий…”.

Не помогает. Цельности не достичь, и, как щебень, “я” рассыпается на части:

Личность, похожая на салют:
у девяти талантов судьба без глаза.

“Талантливая личность” по-своему восприимчива к внешнему миру. В “Песне о родине” происходит, казалось бы, выход вовне. Но что можно увидеть, не имея округлого, целого счастья?

Что я знаю об Энди Уорхоле?..
Что я знаю о Хэльмуте Ньютоне?..
Что я знаю о Мэрилин Монро?..

Странные вопросы для того, кто слагает “Песню о родине”. Ожидаются березы, поля, травы, и если тоска, то по какому-нибудь своему, привычному и окультуренному простору. И если вспоминать “Семнадцать мгновений весны”, как вспоминает их и тот, кто опрашивает себя на знание американской культуры, то уж хотя бы связать патриотический посыл стихотворения с тоской по родине разведчика Исаева. Помните? Журавли, печеная в золе камина картошка, “Эх, ты степь широкая” в День Советской Армии…

Вместо этого герой помещает себя в бар, где “никто не фыр-фыр на родном”. И единение с “этими у стойки”, то есть с народом, происходит на мгновение – в осознании самой невозможности объединиться. Потому что нужно другое: она, и больше никто. Такая вот родина.

Возвращение к лирическому сюжету происходит через напоминание о море. В первом стихотворении “он” был морем, а здесь:

Открываю свой рыбий (разорванный?) рот,
сквозь растянутый свитер топорщатся жабры.
Я и эти у стойки – единый народ.

На ладони монеты. На них
ничего не купить
на двоих.

Из бара герой перемещается в чебуречную следующего стихотворения и уже без предисловий “Тёмное, пожалуйста. Любое”, – с чем вполне рифмуются “Люди, обделённые любовью”. Изрядно выпив, герой проговаривается, речь из бессвязной становится внятной (хотя алкоголь, принятый живым человеком или персонажем романа, а не героем стихов, дал бы противоположный эффект). Ясно названа причина страданий и мучительное, с оглядкой, начало новых отношений. Зашифрованным остается только представление о счастье. В строках: “Сквозь диоды чешут пешеходы. Выглядят счастливыми отсюда”, – не хватает слова “идиоты”. “Счастливые идиоты” – те самые “они”, “эти у стойки”, которых, не говоря об этом прямо, презирает поэт. И как здесь не вспомнить все-таки романтического Поэта и его безымянную, но всегда враждебную Толпу. Все-таки лирика требует Поэта, гордого своим знанием и, если не высокой просветительской миссией, то страданием или ущербностью.

Перед нами разворачивается вся гамма чувств: опасение (“до последнего не трогаешь алый”), невозможность забыть (“Химеры, что снисходят по ночам…”), жесткость, порожденная горьким опытом (“Глядя на детскую фотографию, я сейчас…”). Голос становится более уверенным, отвлекается (на самом деле, конечно, нет) от частной истории, поднимает лексику и образность выше. Но снова как-то скатывается в “расклад – ад”, чтобы говорить о боли (“Как отметить твой др…”).

Пытаться не видеть связи стихотворений в книге трудно. Они перетекают друг в друга, цепляясь последними и первыми строками. Как отсекновение головы тут же привело к появлению “запасной”, так и страдание, инквизиция, язвы, Марфа – образность одного стихотворения тут же отзывается в другом:

Если Христос воскрес, ничего не страшно,
значит, любое горе – этап похода,
значит, небытие – это время года,
и все печали наши – как день вчерашний.

Это и следующие стихотворения совсем не подразумевают, что герой вообще может пользоваться разговорной лексикой, неловко и неправильно склеивая предложения. Речь ведет уже не “маленький и согбенный” и не для них. Не для таких тонкие переливы звуков: сперва согласных (“тяжелые миражи”, “по шкворчащей лаве”) и в конце “л” – “ль”, намекающих на любовь, и гласных, заклинающих Её (“ею” – “ею”):

Все – живые молитвой о Льве,
проходящем сквозь, –
улыбались так,
что и я с чернотой своею,
свято верю: каждому довелось
лично встретить Льва
и обнять за шею.

Отсюда и дальше, собственно говоря, поэт Ивкин таков, каким он был с первых своих книг – тонкий лирик, из которого хочет проглянуть жестокий грубиян. И тем он неизменно интересен.
Обретая Рай, герой поднимается, и в каждом переживании, порцию которого отмеряет очередное стихотворение, – высокие слова, серебряновечность, в которую изредка проникают незаконные словечки (“левый”, “О как!”).

Кавер-версия “Некрасивой девочки” Заболоцкого, написанная по заказу (Н. Санникова в 2018 г. организовала масштабный проект), вроде бы, не должна вписываться в метасюжет книги, но – о ужас! – вписывается. И перекликается со стихотворением о предначертанности судеб, заметной по детским фотографиям. Об этом мы уже прочли, но не забыли. И то, что девочка в стихотворении представлена хищницей (“состоит из жвал и жал”), а мужчина – легкой добычей (“прикорм и приворот”), приводит к преображению всем памятной финальной формулы Заболоцкого в такую:

Что жжёт тебя? Желание жалеть?
Иль жалость, пробудившая желанье?

Некрасивость в таком прочтении и в контексте предшествующей истории – еще одна уловка, “прикорм”, которым приманивают, чтобы затем причинить боль.
Это стихотворение становится еще одной поворотной точкой, за которой уже невозможно скрыть свое “я”: кто говорит? поэт. Это он выбирает слова, чтобы обратиться к Ней:

Не бойся,
я не таю от тебя ни одной мысли.

Каждую реплику я перевожу
в стихотворение.
Мне изначально
надо проговорить её
максимально точно.

Дальше уже нет смысла скрывать, и металитературность выходит вперед, объявляет себя вслух:

Щебень и щебет заполонили уста.
Для землеройки и ящерки
грот малахитом выстлан.
Остается горящего ждать куста,
чтобы сорвать себе ягоду голоса.
Или смысла.

Обсуждаются вслух отношения искусства и действительности: стихи как дневник (“бледные оттиски”) не способны задокументировать реальность. Мотив подхвачен в мини-цикле “Четыре записи”, где “я” вновь колеблется: и отстраняется, называя “ее” “напарница” (странное именование), и говорит от женского лица; и упоминает три ночи, что отсылает к высказанному в первых, “страдальческих” стихотворениях намерению “на пробу” снять квартиру и пожить вместе три дня. Итог этих воплотившихся намерений таков: ранящие инструменты есть и у него – и герои неизбежно будут ранить друг друга. И снова – воспоминания, которых не хочется, детали, неуместные в стихе.

Божественная интермедия книги прервана, морские мотивы превращены в пиратский гимн: “потому что даже если «In God We Trust», всё равно мы – сволочи и мерзавцы”. Герой беседует с собой, укоряет себя в наивном и несбыточном желании покоя (“Отпуск”). “Любовная лодка” не разбита, но изрядно попорчена и меньше всего напоминает корвет под алыми парусами: “Ты ведь там до сих пор, в этом яле с покоцанным бортом”.

В связи с мотивом воспоминаний закономерно возникают посвящения И.Д. и двум А.П., – посвящений так много было в “Символах счастья”. Герой очевидно возвращается к себе, научившись жить “как на суше рыбы”, и даже “Родина” в стихотворении вдруг пишется с прописной. И новым поворотом сюжета становится возврашение к реальности – к “связи с настоящим”. Это трудно так же, как и забыть, и обнять, если “Разобран, сложен абы-как”. Но целое восстает из щебня. Вначале через быт (мытье посуды, ремонт, старые обои), через литературу (она читает стихи, они – герои романа). Затем – обновленная квартира с единственным зеркалом и чайником на подоконнике становится поводом для осознания себя здесь и сейчас: “Я выжил”. И уже разрешен простецкий и легкомысленный четырехстопный хорей:

Вам спасибо, что он выжил,
что его почти не жалко,
что за ним котёнок рыжий
на трёх лапах вперевалку.

И мы узнаем “целого” героя: он называет имена (Катерина, Ольга), он пишет “набоковское” стихотворение “Озеро. Облако. Яблоко. Лёд”, он напоминает нам о Заболоцком (“эта девочка”). Все мотивы и образы пробегают в последней части книги: электричка, народ, бистро и пирожковая, и металитературность как способность судить о себе самом (“равнозначны заступ и хорей”).

“Ну всё…” читаем на с. 52. Уже вроде как готова книга, готова и отринута. Но важнее заключение:

И столько мной листьев скинуто на авось,
что больше нет смысла отращивать имена.

Здесь вполне внятно сказано о том, что мы, движимые параноидальным любопытством, и без того восстановили из всех предыдущих текстов.

Хорошо, когда книга заставляет понять и принять что-то через усилие. Мне, например, нелегко было смириться с тем, что у малограмотных несогласованных разговорных словечек есть причины существовать какие-либо еще, кроме некрасовских. Через невнятицу постыдно банальных страданий – к ясному и новому себе, так я вижу и понимаю теперь сюжет этой книги. Хотя можно еще подумать, зачем все-таки поэту понадобился “народ”…




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
523
Опубликовано 27 фев 2019

ВХОД НА САЙТ